РЫЦАРЬ-МОНАХ [1]
Одно воспоминание для меня неизгладимо. Лет двенадцать назад, в
бесцветный петербургский день, я провожал гроб умершей[2]. Передо мной
шёл большого роста худой человек в старенькой шубе, с непокрытой
головой. Перепархивал редкий снег, но всё было одноцветно и белесовато,
как бывает только в Петербурге, а снег можно было видеть только на фоне
идущей впереди фигуры; на буром воротнике шубы лежали длинные
серо-стальные пряди волос. Фигура казалась силуэтом, до того она была
жутко непохожа на окружающее. Рядом со мной генерал сказал соседке:
"Знаете, кто эта дубина? Владимир Соловьёв". Действительно, шествие
этого человека казалось диким среди кучки обыкновенных людей, трусивших
за колесницей. Через несколько минут я поднял глаза, человека уже не
было; он исчез как-то незаметно, – и шествие превратилось в
обыкновенную похоронную процессию.
Ни до, ни после этого дня я не видал Вл. Соловьёва; но через всё,
что я о нём читал и слышал впоследствии, и над всем, что испытал в
связи с ним, проходило это странное видение. Во взгляде Соловьёва,
который он случайно остановил на мне в тот день, была бездонная синева:
полная отрешенность и готовность совершить последний шаг; то был уже
чистый дух: точно не живой человек, а изображение: очерк, символ,
чертеж. Одинокий странник шествовал по улице города призраков в час
петербургского дня, похожий на все остальные петербургские часы и дни.
Он медленно ступал за неизвестным гробом в неизвестную даль, не ведая
пространств и времен.
В то время около Соловьёва шумела уже настоящая слава, не только
русская, но и европейская. Слава долетала до Петербурга, как всегда, в
виде волны грязных лакейских сплетен и какой-то особой ненависти. В то
время в некоторых кругах имени Соловьёва не могли слышать равнодушно;
то был синоним опасного и вредного чудака. Когда, спустя некоторое
время, он пророчествовал о панмонголизме в зале городской думы[3], один
известный мистик счёл остроумным упасть со стула. Впрочем, и это было
ещё безобидным глумлением рядом с той ненавистью, с которой среднее
петербургское общество как бы выпирало его из жизни, окончательно
возмутившись неприличием его поведения. Он же проходил тогда уже в
очевидном для зрячих ином образе, врезаясь в сердца своим острым,
чётким, нечеловеческим силуэтом. В это последнее трехлетие своей земной
жизни он, кажется, определенно знал про себя положенные ему сроки; к
внешнему обаянию и блеску прибавилось нечто, что его озаряло и
стерегло. Исполнялся древний закон, по которому мудрая, хотя бы и
обессиленная падениями и изменами жизнь, – старости возвращает юность.
Издали светящаяся точка этой юности, как anamnEsis[4], как воспоминание
о стране, из которой прибыл, которую забывал в пустыне жизни, –
знаменует близость смыкания круга, близость конца, но не гибели,
успения, но не смерти. Зрелые деловые люди уважают смерть и готовы
выразить свое сожаление о гибели; но успение и конец ненавистны им,
потому что они освещают всю жизнь иным светом, в котором земные дела
становятся подозрительны. Многие готовы сто раз твердить одно и то же о
гениальности "Войны и мира", только бы замолчать успение и конец самого
Толстого.
Ничего нового в этом, конечно, нет. Возражают на то, обыкновенно,
что нельзя заподозривать какие бы то ни было дела, когда дел вообще
слишком мало. Это – возражение от слабости, но не от силы. Вл. Соловьёв
поистине делал великие дела в то время, когда казался деловым людям
бездельником. Это и вызвало ненависть. Ненависть, как всегда, вызывала
поклонение. За шумом ненависти и поклонения не слышны были другие
голоса, той и другому одинаково чуждые. Тогда шумно низвергали живого
Соловьёва и шумно идолопоклонствовали перед живым. Прошло десять лет, и
обозначился новый век. Неужели и сегодня мы будем идолопоклонствоватъ
перед усопшим, шумно забывая то, что стояло за ним?
Есть жуткое в юбилейных днях. Здесь легко торжествовать пошлости,
имя которой – только забвение. Слишком соблазнительно сияние юбилейного
савана, под которым спит многими любимый, многим современный человек; и
слишком приятны те картины его жизни и деятельности, которые сменяются
перед нами поочередно, как бы на экране волшебного фонаря. Это – как бы
флаги, маленькие знамёна, на которые всякому нравится поглядеть в
обычный воскресный день, в день забвения, размена великого на малое. На
флагах написано: "Мы счастливы тем, что у нас был великий человек. Нам
жаль, что его унесло беспощадное время". А вверху, над временем,
праздно веет и шелестит незримое знамя с непонятной надписью. Все
скажут: это – ночное небо и на нём – "обыкновенные звезды".
Особенно блестящ и разносторонен образ покойного Вл. С. Соловьёва.
Оттого особенно ярки картины на экране волшебного фонаря. Но некоторые
из нас сегодня устают и прячутся от юбилейного света. Они ревниво
скрывают даже друг от друга что-то своё. Слова наши звучат в
разреженном воздухе, они похожи на стук молотка по крышке пустого
гроба; почему так? Отверните край савана, поднимите крышку; в гробу
никого нет – могила пуста.
Мы не найдем в этом гробу останков деятеля и человека, одинаково
блестящего и дорогого для всех. Теперь, как десять лет назад, все
признают большой талант, но многие остановятся в недоумении перед
какой-нибудь стороной его деятельности. – Известная философская школа
подвергнет сомнению систему мистической философии Вл. Соловьёва по
отсутствию в ней законченной теории познания. Ни один стан публицистов
не примет Соловьёва без оговорок, уже по тому одному, что Соловьёв
утверждал "священную войну" во имя "священной любви"[5]; одни из нас,
хотя и признают войну, но отнюдь не священную, а государственную, во
имя политической розни; другие хотя и исповедуют любовь, но также не
священную, а гуманную, отрицающую всякую войну в принципе. – Вл.
Соловьёв – критик? Он не заметил Ницше, он односторонне оценил Пушкина
и Лермонтова.[6] – Вл. Соловьёв – поэт? И здесь приходится уделить ему
небольшое место, если смотреть на него как на "чистого" художника. –
Остаётся Вл. Соловьёв – человек. Тут непомерное разнообразие картин;
воспоминания и анекдоты до сих пор не сходят со страниц журналов. Какой
же вывод можно сделать из этих противоречивых анекдотов о "странных"
поступках и словах, особенно – о "странном", а для некоторых –
страшном, хохоте[7], который все вспоминают особенно охотно? Один
вывод: Вл. Соловьёв был очень симпатичный и оригинальный человек,
однако с большими странностями, не совсем приятными, а иногда и
неприличными; но так как все друзья его были тоже очень милые люди, –
то они прощали этому романтическому чудаку его дикие выходки.
Я сделал выбор из худшего, что говорят и думают о Вл. Соловьёве.
Образ крупного мыслителя и блестящего человека от этого не померкнет. Я
хочу только показать, что у Соловьёва философа, публициста, критика,
поэта и человека всегда были и будут и враги, и поклонники, то есть
единодушного признания за ним этих качеств в полной мере – не было и не
будет. Значит, празднование его земной памяти всегда легко может
обратиться в обыкновенный юбилей, то есть в день забвения. Когда же
пройдут ещё десятилетия и над горизонтом философии и науки взойдут
новые звезды, – "Вл. Соловьёв" утратит свою жизненную ценность и станет
архивным материалом для диссертаций историков философии. Так, по всей
вероятности, думают многие; но если мы разорвем юбилейный саван и
потушим юбилейный свет, – мы увидим иное.
Вл. Соловьёв всё ещё двоится перед нами. Он сам был раздвоен в
своё время – этого требовало его служение. С первого шага он жестоко
скомпрометировал себя перед своим веком[8]; век прощает все грехи
вплоть до греха против Духа Святого, – он никому не прощает одного:
измены духу времени. Вл. Соловьёв слишком хорошо знал это ласковое
чудовище – льстивое и страшное время. Он воспитал в себе две силы, два
качества, необходимых для того, чтобы нападать на врага разом, с двух
сторон. Один Соловьёв – здешний – разил врага его же оружием: он
научился забывать время; он только усмирял его, набрасывая на косматую
шерсть чудовища легкую серебристую фату смеха; вот почему этот смех был
иногда и странен и страшен. Если бы существовал только этот Вл.
Соловьёв, – мы отдали бы холодную дань уважения метафизическому
маккиавелизму – и только; но мы хотим помнить, что этот был лишь умным
слугою другого. Другой – нездешний – не презирал и не усмирял. Это был
"честный воин Христов". Он занёс над врагом золотой меч. Все мы видели
сияние, но забыли или приняли его за другое. Мы имели "слишком
человеческое" право недоумевать перед двоящимся Вл. Соловьёвым, не
ведая, что тот добрый человек, который писал умные книги и хохотал, был
в тайном союзе с другим, занёсшим золотой меч над временем.
Забудем на минуту глубокого философа, замечательного критика и
публициста, благодарного ученика фетовской поэзии и странного человека.
Мы должны вспомнить сегодня того, к кому не идут ни юбилеи, ни учёные
заслуги, ни анекдоты. Для этого необходимо устранить двойственность,
забыть здешнего Соловьёва, погасить огни, которыми ярко блистал его ум,
и оборвать цветы, которыми нежно цвела его душа. Всё живое – пусть
разместится по-новому – под лучами иного, незаёмного света. Ведь
волшебный фонарь жизни действительно потушен смертью и временем.
СМЕРТЬ И ВРЕМЯ ЦАРЯТ НА ЗЕМЛЕ,
ТЫ ВЛАДЫКАМИ ИХ НЕ ЗОВИ.
ВСЁ, КРУЖАСЬ, ИСЧЕЗАЕТ ВО МГЛЕ,
НЕПОДВИЖНО ЛИШЬ СОЛНЦЕ ЛЮБВИ. [9]
Пока на юбилейном экране не пестреет больше богатая жизнь, – мы
можем видеть встающий из тьмы новый, ничем не заслонённый образ. Здесь
бледным светом мерцает панцырь, круг щита и лезвие меча под складками
чёрной рясы. Тот же взгляд, углублённый мыслью, твердо устремлённый
вперёд. Те же стальные волосы и худоба, которой не может скрыть одежда.
Новый образ смутно напоминает тот, живой и блестящий, с которым мы
расстались недавно. Здесь те же атрибуты, но всё расположилось иначе;
всё преобразилось, стало иным, неподвижным; перед нами уже не здешний
Соловьёв. Это – рыцарь-монах.
Что такое огромный книжный труд Соловьёва на этой картине? Только
щит и меч – в руках рыцаря, добрые дела – в жизни монаха. Что щит и
меч, добрые дела и земная диалектика для того, кто "сгорел душою"?
Только средство: для рыцаря – бороться с драконом, для монаха – с
хаосом, для философа – с безумием и изменчивостью жизни. Это – одно
земное дело: дело освобождения пленной Царевны, Мировой Души,
[10]страстно тоскующей в объятиях Хаоса и пребывающей в тайном союзе с
"космическим умом". Весь земной романтизм, странное чудачество – только
благоуханный цветок на этой картине. "Бледный рыцарь" от избытка земной
влюблённости кладёт его к ногам плененной Царевны.
Этот новый образ и есть невнятно шелестящее знамя, чью надпись нам
не прочесть в воскресный, пестрящий флагами, день. Простая надпись
свидетельствует нам, что образ – не мечта, а действительность.
Рыцарь-монах имел действительные видения.
Если мы прочтем внимательно поэму Вл. Соловьёва "Три свидания",
откинув шутливый тон и намеренную небрежность формы, вызванные
условиями века и окружающей среды, откинув их так же, как откинули всю
земную "прелесть" Вл. Соловьёва, – мы встанем лицом к лицу с
непреложным свидетельством. Здесь описано с хронологической и
географической точностью "самое значительное из того, что случилось с
Соловьёвым в жизни"[11]. Поэма, напечатанная в томике стихов, изданном
со всем демократизмом современности, ничем не отличается по существу от
надписей прошедших столетий; сначала по-латыни, потом – на национальных
языках, они свидетельствуют торжественно и кратко обо всём, что было
истинно-ценного в жизни мира. Их можно встретить на алтарях, на храмах,
на знамёнах, на мавзолеях, даже – на камнях в поле.
Я вспоминаю сейчас одну надпись – на гробнице среди базилики св.
Аполлинария в окрестностях Равенньг; эта надпись гласит: "Sanctus
Romualdus Ravennus ad altare hoc noctu orans beato martyre Apollinare
bis viso ad sacrum ordinem monasticum vocatus est anno DCCCCXXVII" –
"Святой Ромуальд, уроженец Равенны, молившийся ночью у этого алтаря и
дважды видевший блаженного мученика Аполлинария, был призван в святой
монашеский орден в 927 году".
Поэма Вл. Соловьёва, обращённая от его лица непосредственно к Той,
Которую он здесь называет Вечной Подругой, гласит: "Я, Владимир
Соловьёв, уроженец Москвы, призывал Тебя и видел Тебя трижды: в Москве
в 1862 году, за воскресной обедней, будучи девятилетним мальчиком; в
Лондоне, в Британском музее осенью 1875 года, будучи магистром
философии и доцентом Московского университета; в пустыне близ Каира в
начале 1876 года:
ЕЩЁ НЕВОЛЬНИК СУЕТНОМУ МИРУ,
ПОД ГРУБОЮ КОРОЮ ВЕЩЕСТВА
ТАК Я ПРОЗРЕЛ НЕТЛЕННУЮ ПОРФИРУ
И ОЩУТИЛ СИЯНЬЕ БОЖЕСТВА. [12]
Вот какую надпись читаем мы над изображением рыцаря-монаха.
Подобно средневековым надписям, она служит не истолкованием, но
утверждением всей картины: мало одного чертежа, – нужно ещё
закрепляющее слово; и слово произнесено. Поэма, написанная в конце
жизни, указывает, где начинается жизнь; отныне, приступая к изучению
творений Соловьёва, мы должны не подниматься к ней, а обратно: исходить
из неё; только в свете этого образа, ставшего ясным после того, как
второй, производный, погашен смертью, – можно понять сущность учения и
личности Вл. Соловьёва. Этот образ дан самой жизнью, он – не аллегория
ни в каком смысле; пусть будет он предметом научного исследования,
самое существо его неразложимо; он излучает невещественный золотой
свет. Золотом и киноварью писались слова, исходящие из уст Гавриила:
"Ave, gratiae plena".[13] В периодической системе элементов – этот
основной, простейший элемент должен быть отмечен золотом и киноварью.
Современники Вл. Соловьёва утратили секрет понимания простейшего.
Девятнадцатый век отличался необыкновенной скрытностью: подвергая своих
сынов уравнению, загромождая их умы производным и заставляя их забывать
о сущем, этот хитрый век выкинул на улицу лозунги позитивизма и
натурализма, а сам, в тишине философских и учёных келий, готовил то,
свидетелями и участниками чего суждено быть нам. Глаза многих уже
раскрываются. Как Соловьёв открыл истинное лицо "отца позитивизма",
определив идею человечества, как Св. Софии Премудрости Божией – у О.
Конта[14], так мы уже не можем не видеть истинного лица "отца
натурализма" – Э. Золя. У нас за плечами великие тени Толстого и Ницше,
Вагнера и Достоевского. Всё изменяется; мы стоим перед лицом нового и
всемирного. Недаром в промежутке от смерти Вл. Соловьёва до
сегодняшнего дня мы пережили то, что другим удается пережить в сто лет;
недаром мы видели, как в громах и молниях стихий земных и подземных
новый век бросал в землю свои семена; в этом грозовом свете нам
промечтались и умудрили нас поздней мудростью – все века. Те из нас,
кого не смыла и не искалечила страшная волна истекшего десятилетия, – с
полным правом и с ясной надеждой ждут нового света от нового века.
Лучшее, что мы можем сделать в честь и память Вл. Соловьёва, – это
радостно вспомнить, что сущность мира – отвека вневременна и
внепространственна; что можно родиться второй раз и сбросить с себя
цепи и пыль. Пожелаем друг другу, чтобы каждый из нас был верен
древнему мифу о Персее и Андромеде[15]; все мы, насколько хватит сил,
должны принять участие в освобождении пленённой Хаосом Царевны –
Мировой и своей души. Наши души – причастны Мировой. Сегодня многие из
нас пребывают в усталости и самоубийственном отчаянии; новый мир уже
стоит при дверях; завтра мы вспомним золотой свет, сверкнувший на
границе двух, столь несхожих, веков. Девятнадцатый заставил нас забыть
самые имена святых, – двадцатый, быть может, увидит их воочию. Это
знамение явил нам, русским, ещё неразгаданный и двоящийся перед нами –
Владимир Соловьёв.
И В ЭТОТ МИГ НЕЗРИМОГО СВИДАНЬЯ
НЕЗДЕШНИЙ СВЕТ ВНОВЬ ОЗАРИТ ТЕБЯ,
И ТЯЖКИЙ СОН ЖИТЕЙСКОГО СОЗНАНЬЯ
ТЫ ОТРЯХНЕШЬ, ТОСКУЯ И ЛЮБЯ. [16]
13 декабря 1910
Блок А. А. 3.2.111 3.3.16 5.1.19 5.1.20 8.2.22 10.1.5 10.1.16 10.1.22 10.1.27 10.1.28 10.2.35 10.4.14 10.4.28 10.4.34 10.4.36 10.4.39 10.5.1 10.5.2 10.5.3 10.5.4 10.5.8 10.5.9 10.5.10 10.5.11 10.5.16 10.5.18 10.5.19 10.5.20 10.5.21 10.5.36 10.5.39 10.5.43 10.5.44 10.5.45 10.5.46 10.5.50 10.5.53 10.5.54 10.5.55 10.5.56 10.5.58 10.5.59 10.5.60 11.3.3
[1] Впервые – сб. "О Владимире Соловьёве". М., 1911. Обработка речи, прочитанной 14 декабря 1910 г. на вечере в Тенишевском училище, посвященном 10-й годовщине со дня смерти В.С. Соловьёва.
[2] Это было в феврале 1900 г. (см. письмо Блока к Г.И. Чулкову от 23 ноября 1905 г.).
[3] "26 февраля 1900 г. Вл. Соловьёв выступил с чтением "Краткой повести об Антихристе" в зале городской думы.
[4] Воспоминание (греч. ). – Ред.
[5] См. "Три разговора" Вл. Соловьёва.
[6] К учению Ницше Соловьёв относился отрицательно. Характеристика Пушкина и Лермонтова дана им в статьях: "Судьба Пушкина", "Особое чествование Пушкина", "Значение поэзии в стихотворениях Пушкина", "Лермонтов"."
[7] О смехе Вл. Соловьёва упоминают В.Л. Величко ("Владимир Соловьёв. Жизнь и творения". СПб., 1903, с. 176, 184, 195, 205-206); А. Белый ("Арабески". М., 1911, с. 392); Д.С. Мережковский ("В тихом омуте". СПб., 1908, с. 269)."
[8] Вероятно, Блок имеет в виду резко отрицательную статью В.В. Лесевича ("Отечественные записки", 1875, № 1) по поводу опубликования магистерской диссертации Вл. Соловьёва."
[9] Из стих. Вл. Соловьёва "Бедный друг, истомил тебя путь..."."
[10] По учению Вл. Соловьёва, у мира есть душа, она "прямая противоположность Премудрости Божьей", она есть отраженное обратное изображение "Божественной полноты", но имеет свободу выбора и потому "может поддаться влечению слепых сил хаоса, но может и внять речи Логоса", "космического ума"."
[11] Из примеч. Вл. Соловьёва к поэме "Три свидания"."
[12] Блок пересказывает и цитирует поэму Вл. Соловьёва "Три свидания".
[13] "Радуйся, благодатная" (лат.). – Ред.
[14] См. статью Вл. Соловьёва "Идея человечества у Августа Конта"."
[15] В древнегреческом мифе: Персей освободил Андромеду, прикованную к утесу морским чудовищем."
[16] Из стихотворения Вл. Соловьёва "Зачем слова? В безбрежности лазурной...", в котором его небесная возлюбленная обращается к поэту.